Неточные совпадения
Последние слова он уже сказал, обратившись к висевшим на стене портретам Багратиона и Колокотрони, [Колокотрони — участник национально-освободительного движения в Греции в 20-х г. XIX в.] как обыкновенно случается с разговаривающими, когда один
из них вдруг, неизвестно почему, обратится
не к тому лицу, к которому относятся слова, а к какому-нибудь нечаянно пришедшему третьему, даже вовсе незнакомому, от которого знает, что
не услышит ни ответа, ни мнения, ни подтверждения, но на которого, однако ж, так устремит взгляд, как будто призывает его в посредники; и несколько смешавшийся в первую минуту незнакомец
не знает, отвечать ли ему на то дело, о котором ничего
не слышал, или так постоять, соблюдши надлежащее приличие, и потом уже уйти прочь.
Последние слова понравились Манилову, но в толк самого дела он все-таки никак
не вник и вместо ответа принялся насасывать свой чубук так сильно, что тот начал наконец хрипеть, как фагот. Казалось, как будто он хотел вытянуть
из него мнение относительно такого неслыханного обстоятельства; но чубук хрипел, и больше ничего.
Я велел положить чемодан свой в тележку, заменить быков лошадьми и в
последний раз оглянулся на долину; но густой туман, нахлынувший волнами
из ущелий, покрывал ее совершенно, ни единый звук
не долетал уже оттуда до нашего слуха.
Эта
последняя претензия до того была в характере Петра Петровича, что Раскольников, бледневший от гнева и от усилий сдержать его, вдруг
не выдержал и — расхохотался. Но Пульхерия Александровна вышла
из себя...
Может быть, тут всего более имела влияния та особенная гордость бедных, вследствие которой при некоторых общественных обрядах, обязательных в нашем быту для всех и каждого, многие бедняки таращатся
из последних сил и тратят
последние сбереженные копейки, чтобы только быть «
не хуже других» и чтобы «
не осудили» их как-нибудь те другие.
— Вы уж уходите! — ласково проговорил Порфирий, чрезвычайно любезно протягивая руку. — Очень, очень рад знакомству. А насчет вашей просьбы
не имейте и сомнения. Так-таки и напишите, как я вам говорил. Да лучше всего зайдите ко мне туда сами… как-нибудь на днях… да хоть завтра. Я буду там часов этак в одиннадцать, наверно. Все и устроим… поговорим… Вы же, как один
из последних, там бывших, может, что-нибудь и сказать бы нам могли… — прибавил он с добродушнейшим видом.
Он куражился до
последней черты,
не предполагая даже возможности, что две нищие и беззащитные женщины могут выйти из-под его власти.
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один
из секущих задевает его по лицу; он
не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при
последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
Дочь вышла замуж и
не навещает, а на руках два маленькие племянника (своих-то мало), да взяли,
не кончив курса,
из гимназии девочку, дочь свою
последнюю, через месяц только что шестнадцать лет минет, значит, через месяц ее и выдать можно.
А Миколка намахивается в другой раз, и другой удар со всего размаху ложится на спину несчастной клячи. Она вся оседает всем задом, но вспрыгивает и дергает, дергает
из всех
последних сил в разные стороны, чтобы вывезти; но со всех сторон принимают ее в шесть кнутов, а оглобля снова вздымается и падает в третий раз, потом в четвертый, мерно, с размаха. Миколка в бешенстве, что
не может с одного удара убить.
Раскольников
не мог
не засмеяться. Но в ту же минуту странными показались ему его собственное одушевление и охота, с которыми он проговорил
последнее объяснение, тогда как весь предыдущий разговор он поддерживал с угрюмым отвращением, видимо
из целей, по необходимости.
Но когда подвели его к
последним смертным мукам, — казалось, как будто стала подаваться его сила. И повел он очами вокруг себя: боже, всё неведомые, всё чужие лица! Хоть бы кто-нибудь
из близких присутствовал при его смерти! Он
не хотел бы слышать рыданий и сокрушения слабой матери или безумных воплей супруги, исторгающей волосы и биющей себя в белые груди; хотел бы он теперь увидеть твердого мужа, который бы разумным словом освежил его и утешил при кончине. И упал он силою и воскликнул в душевной немощи...
Но прежде еще, нежели жиды собрались с духом отвечать, Тарас заметил, что у Мардохая уже
не было
последнего локона, который хотя довольно неопрятно, но все же вился кольцами из-под яломка его. Заметно было, что он хотел что-то сказать, но наговорил такую дрянь, что Тарас ничего
не понял. Да и сам Янкель прикладывал очень часто руку ко рту, как будто бы страдал простудою.
В
последние пять лет
из нескольких сот душ
не умер никто,
не то что насильственною, даже естественною смертью.
Он накрепко наказал Захару
не сметь болтать с Никитой и опять глазами проводил
последнего до калитки, а Анисье погрозил пальцем, когда она показала было нос
из кухни и что-то хотела спросить Никиту.
Хотя было уже
не рано, но они успели заехать куда-то по делам, потом Штольц захватил с собой обедать одного золотопромышленника, потом поехали к этому
последнему на дачу пить чай, застали большое общество, и Обломов
из совершенного уединения вдруг очутился в толпе людей. Воротились они домой к поздней ночи.
—
Из рассказа вашего видно, что в
последних свиданиях вам и говорить было
не о чем. У вашей так называемой «любви»
не хватало и содержания; она дальше пойти
не могла. Вы еще до разлуки разошлись и были верны
не любви, а призраку ее, который сами выдумали, — вот и вся тайна.
Подумавши, оставили
Меня бурмистром: правлю я
Делами и теперь.
А перед старым барином
Бурмистром Климку на́звали,
Пускай его! По барину
Бурмистр! перед Последышем
Последний человек!
У Клима совесть глиняна,
А бородища Минина,
Посмотришь, так подумаешь,
Что
не найти крестьянина
Степенней и трезвей.
Наследники построили
Кафтан ему: одел его —
И сделался Клим Яковлич
Из Климки бесшабашного
Бурмистр первейший сорт.
Он чувствовал, что лошадь шла
из последнего запаса;
не только шея и плечи ее были мокры, но на загривке, на голове, на острых ушах каплями выступал пот, и она дышала резко и коротко.
Это было то
последнее верование, на котором строились все, почти во всех отраслях, изыскания человеческой мысли. Это было царствующее убеждение, и Левин
из всех других объяснений, как всё-таки более ясное, невольно, сам
не зная когда а как, усвоил именно это.
Сняв венцы с голов их, священник прочел
последнюю молитву и поздравил молодых. Левин взглянул на Кити, и никогда он
не видал ее до сих пор такою. Она была прелестна тем новым сиянием счастия, которое было на ее лице. Левину хотелось сказать ей что-нибудь, но он
не знал, кончилось ли. Священник вывел его
из затруднения. Он улыбнулся своим добрым ртом и тихо сказал: «поцелуйте жену, и вы поцелуйте мужа» и взял у них
из рук свечи.
Вспоминал затеянный им постыдный процесс с братом Сергеем Иванычем за то, что тот будто бы
не выплатил ему долю
из материнского имения; и
последнее дело, когда он уехал служить в Западный край, и там попал под суд за побои, нанесенные старшине….
Не раз говорила она себе эти
последние дни и сейчас только, что Вронский для нее один
из сотен вечно одних и тех же, повсюду встречаемых молодых людей, что она никогда
не позволит себе и думать о нем; но теперь, в первое мгновенье встречи с ним, ее охватило чувство радостной гордости.
Машкин Верх скосили, доделали
последние ряды, надели кафтаны и весело пошли к дому. Левин сел на лошадь и, с сожалением простившись с мужиками, поехал домой. С горы он оглянулся; их
не видно было в поднимавшемся
из низу тумане; были слышны только веселые грубые голоса, хохот и звук сталкивающихся кос.
Он чувствовал, что махает
из последних сил, и решился просить Тита остановиться. Но в это самое время Тит сам остановился и, нагнувшись, взял травы, отер косу и стал точить. Левин расправился и, вздохнув, оглянулся. Сзади его шел мужик и, очевидно, также устал, потому что сейчас же,
не доходя Левина, остановился и принялся точить. Тит наточил свою косу и косу Левина, и они пошли дальше.
Левин говорил то, что он истинно думал в это
последнее время. Он во всем видел только смерть или приближение к ней. Но затеянное им дело тем более занимало его. Надо же было как-нибудь доживать жизнь, пока
не пришла смерть. Темнота покрывала для него всё; но именно вследствие этой темноты он чувствовал, что единственною руководительною нитью в этой темноте было его дело, и он
из последних сил ухватился и держался за него.
Он быстро вскочил. «Нет, это так нельзя! — сказал он себе с отчаянием. — Пойду к ней, спрошу, скажу
последний раз: мы свободны, и
не лучше ли остановиться? Всё лучше, чем вечное несчастие, позор, неверность!!» С отчаянием в сердце и со злобой на всех людей, на себя, на нее он вышел
из гостиницы и поехал к ней.
Он думал о том, что Анна обещала ему дать свиданье нынче после скачек. Но он
не видал ее три дня и, вследствие возвращения мужа из-за границы,
не знал, возможно ли это нынче или нет, и
не знал, как узнать это. Он виделся с ней в
последний раз на даче у кузины Бетси. На дачу же Карениных он ездил как можно реже. Теперь он хотел ехать туда и обдумывал вопрос, как это сделать.
Княгиня Бетси,
не дождавшись конца
последнего акта, уехала
из театра. Только что успела она войти в свою уборную, обсыпать свое длинное бледное лицо пудрой, стереть ее, оправиться и приказать чай в большой гостиной, как уж одна за другою стали подъезжать кареты к ее огромному дому на Большой Морской. Гости выходили на широкий подъезд, и тучный швейцар, читающий по утрам, для назидания прохожих, за стеклянною дверью газеты, беззвучно отворял эту огромную дверь, пропуская мимо себя приезжавших.
А я и возненавидел этого
последнего мужика, Филиппа или Сидора, для которого я должен
из кожи лезть и который мне даже спасибо
не скажет… да и на что мне его спасибо?
Последнего, Ваню, я сперва было и
не заметил: он лежал на земле, смирнехонько прикорнув под угловатую рогожу, и только изредка выставлял из-под нее свою русую кудрявую голову.
В течение рассказа Чертопханов сидел лицом к окну и курил трубку
из длинного чубука; а Перфишка стоял на пороге двери, заложив руки за спину и, почтительно взирая на затылок своего господина, слушал повесть о том, как после многих тщетных попыток и разъездов Пантелей Еремеич наконец попал в Ромны на ярмарку, уже один, без жида Лейбы, который, по слабости характера,
не вытерпел и бежал от него; как на пятый день, уже собираясь уехать, он в
последний раз пошел по рядам телег и вдруг увидал, между тремя другими лошадьми, привязанного к хребтуку, — увидал Малек-Аделя!
Я благополучно спустился вниз, но
не успел выпустить
из рук
последнюю, ухваченную мною ветку, как вдруг две большие, белые, лохматые собаки со злобным лаем бросились на меня.
Господь ведает, что бы сталось с Тихоном, если бы
последний из его благодетелей, разбогатевший откупщик,
не вздумал в веселый час приписать в своем завещании: а Зёзе (Тихону тож) Недопюскину предоставляю в вечное и потомственное владение благоприобретенную мною деревню Бесселендеевку со всеми угодьями.
— Самоубийственно пьет. Маркс ему вреден. У меня сын тоже насильно заставляет себя веровать в Маркса. Ему — простительно. Он — с озлобления на людей за погубленную жизнь. Некоторые верят
из глупой, детской храбрости: боится мальчуган темноты, но — лезет в нее, стыдясь товарищей, ломая себя, дабы показать: я-де
не трус! Некоторые веруют по торопливости, но большинство от страха. Сих,
последних, я
не того…
не очень уважаю.
Он проехал,
не глядя на солдат, рассеянных по улице, — за ним, подпрыгивая в седлах, снова потянулись казаки; один
из последних, бородатый, покачнулся в седле, выхватил из-под мышки солдата узелок, и узелок превратился в толстую змею мехового боа; солдат взмахнул винтовкой, но бородатый казак и еще двое заставили лошадей своих прыгать, вертеться, — солдаты рассыпались, прижались к стенам домов.
Он чувствовал себя окрепшим. Все испытанное им за
последний месяц утвердило его отношение к жизни, к людям. О себе сгоряча подумал, что он действительно независимый человек и, в сущности, ничто
не мешает ему выбрать любой
из двух путей, открытых пред ним. Само собою разумеется, что он
не пойдет на службу жандармов, но, если б издавался хороший, независимый от кружков и партий орган, он, может быть, стал бы писать в нем. Можно бы неплохо написать о духовном родстве Константина Леонтьева с Михаилом Бакуниным.
Здесь собрались интеллигенты и немало фигур, знакомых лично или по иллюстрациям: профессора,
не из крупных, литераторы, пощипывает бородку Леонид Андреев, с его красивым бледным лицом, в тяжелой шапке черных волос, унылый «
последний классик народничества», редактор журнала «Современный мир», Ногайцев, Орехова, ‹Ерухимович›, Тагильский, Хотяинцев, Алябьев, какие-то шикарно одетые дамы, оригинально причесанные, у одной волосы лежали на ушах и на щеках так, что лицо казалось уродливо узеньким и острым.
«Это
не плохое предложение, — сообразил Самгин. — И это
последнее из дел, принятых мною от Прозорова».
Сей
последний, видя, чем это грозит ему,
не менее стремительно укрепляет свои силы, увеличивает боевые промышленно-технические кадры за счет наиболее даровитых рабочих, делая
из них высококвалифицированных рабочих, мастеров, мелких техников, инженеров, адвокатов, ученых, особенно — химиков, как в Германии.
Игрушка, выточенная
из дерева, а в ней еще такая же и еще, штук шесть таких, а в
последней, самой маленькой — деревянный шарик, он уже
не раскрывается.
Соседями аккомпаниатора сидели с левой руки — «
последний классик» и комическая актриса, по правую — огромный толстый поэт. Самгин вспомнил, что этот тяжелый парень еще до 905 года одобрил в сонете известный, но никем до него
не одобряемый, поступок Иуды
из Кариота. Память механически подсказала Иудино дело Азефа и другие акты политического предательства. И так же механически подумалось, что в XX веке Иуда весьма часто является героем поэзии и прозы, — героем, которого объясняют и оправдывают.
Все завидовали согласию, царствующему между надменным Троекуровым и бедным его соседом, и удивлялись смелости сего
последнего, когда он за столом у Кирила Петровича прямо высказывал свое мнение,
не заботясь о том, противуречило ли оно мнениям хозяина. Некоторые пытались было ему подражать и выйти
из пределов должного повиновения, но Кирила Петрович так их пугнул, что навсегда отбил у них охоту к таковым покушениям, и Дубровский один остался вне общего закона. Нечаянный случай все расстроил и переменил.
Выше сказано было, что колония теперь переживает один
из самых знаменательных моментов своей истории: действительно оно так. До сих пор колония была
не что иное, как английская провинция, живущая по законам, начертанным ей метрополиею, сообразно духу
последней, а
не действительным потребностям страны.
Не раз заочные распоряжения лондонского колониального министра противоречили нуждам края и вели за собою местные неудобства и затруднения в делах.
Во всяком случае, с появлением англичан деятельность загорелась во всех частях колонии, торговая, военная, административная. Вскоре основали на Кошачьей реке (Kat-river) поселение
из готтентотов; в самой Кафрарии поселились миссионеры.
Последние, однако ж, действовали
не совсем добросовестно; они возбуждали и кафров, и готтентотов к восстанию, имея в виду образовать
из них один народ и обеспечить над ним свое господство.
В
последнее наше пребывание в Шанхае, в декабре 1853 г., и в Нагасаки, в январе 1854 г., до нас еще
не дошло известие об окончательном разрыве с Турцией и Англией; мы знали только,
из запоздавших газет и писем, что близко к тому, — и больше пока ничего.
При этом случае разговор незаметно перешел к женщинам. Японцы впали было в легкий цинизм. Они, как все азиатские народы, преданы чувственности,
не скрывают и
не преследуют этой слабости. Если хотите узнать об этом что-нибудь подробнее, прочтите Кемпфера или Тунберга.
Последний посвятил этому целую главу в своем путешествии. Я
не был внутри Японии и
не жил с японцами и потому мог только кое-что уловить
из их разговоров об этом предмете.
Сигары здесь манильские, самый низший сорт, чируты, и
из Макао;
последние решительно никуда
не годятся.
А замки, башни, леса, розовые, палевые, коричневые, сквозят от
последних лучей быстро исчезающего солнца, как освещенный храм… Вы недвижны, безмолвны, млеете перед радужными следами солнца: оно жарким прощальным лучом раздражает нервы глаз, но вы погружены в тумане поэтической думы; вы
не отводите взора; вам
не хочется выйти
из этого мления,
из неги покоя.
О дичи я
не спрашивал, водится ли она, потому что
не проходило ста шагов, чтоб из-под ног лошадей
не выскочил то глухарь, то рябчик.
Последние летали стаями по деревьям. На озерах, в двадцати саженях, плескались утки. «А есть звери здесь?» — спросил я. «Никак нет-с,
не слыхать: ушканов только много, да вот бурундучки еще». — «А медведи, волки?..» — «И
не видать совсем».